В Начале (повесть)

В Начале (повесть)

Эта повесть рассказывает о том, как в древней Иудее рождался монотеизм

 


  • Чаcть I

    Молодой царь

    Вечерний ветерок теребит багряные шторы, и в просветы, за дворцовой стеной, виден склон Масличной горы и стоящий на нем храм Баала, чья отлитая из бронзы статуя грозно светится красноватым в полумраке Зала Таинств, особенно когда жрец растапливает две жаровни, стоящие слева от статуи и справа, и в сполохах огня кажется, что Баал-господин хмурит свой и без того суровый лик... Как я боялся его в детстве — не передать. Сейчас, конечно, никакого страха нет — подумаешь, обычный истукан... Но все равно предпочитаю не являться пред ним  без необходимости. То ли дело наш, дворцовый храм... Дед Иешаяу всегда говорил, что наш  храм — самый главный во всей Иудее, и уж точно главнее храмов Северного царства Израиль: и того, что в Бейт-Эле, и того, что в Дане.  Прав оказался дед Иешаяу: храмы эти теперь под пятой сынов Ашшура. Те из левитов, кто успел — бежали сюда, в Иудею, привезли с собой свитки, заняли ими несколько храмовых залов. То-то у деда работы  прибавилось: со всем разобраться, в порядок привести... А наш храм вот он  — краше прежнего, и жертвенник его не пустует.
    Иешаяу мне не дед, конечно, просто я так называл его, когда был маленький, а он обучал меня премудрости чтения и письма. И тогда, и сейчас, он — главный храмовый прорицатель, первый советник отца моего, царя иудейского Ахаза бен-Иотама... Вспомнив об отце, я будто споткнулся: нет больше отца, и нет такого царя — Ахаза, теперь царя всея Иудеи, да и тех, кто живет в бывшем Израиле под властью Ашшура, но верит в господа нашего, Яава — теперь этого царя зовут Хизкияу бен-Ахаз. И царь этот — я.
    Теплый ветерок колышет шторы — заканчивается зима с ее дождями, и скоро днем в Ерушалаиме станет невыносимо жарко, и радуются крестьянки по всей Иудее и Израилю, готовятся петь: Таммуз, Таммуз вернулся из подземного мира! Сколько еще суеверий живет в нашем народе — глупых, вредных суеверий... Теплый ветерок, а у меня холод по спине — один я остался, один. С того дня, как отец слег и более не вставал, ощущаю я этот холод. Была надежда, что продлят воинства небесные дни царя Ахаза: когда принесли его, расслабленного, к подножию Нехуштана, и отец долго смотрел на позеленевшего от времени змея, отлитого самим Моше-Учителем, и губы отца шептали молитву — ведь Нехуштан известен тем, что исцеляет страждущих, представших пред ним. И была надежда, когда приносили обильные жертвы во дворе храма за здравие отца, и когда дед Иешаяу рассказывал свои видения — мол, правит Ахаз рукою сильной еще долгие годы...  Но растаяла надежда, не стало отца, и выдолбили для него отдельную пещеру в Масличной горе, и оставили там одного навсегда, завалив вход тяжким камнем. И вот, прошли положенные дни траура, и возвращается дворец к обычной жизни, и ловлю я на себе косые взгляды: мол, как он, молодой-то, управится ли? Удержит колесницу царства? Те, кто склонялись перед Ахазом, склоняются и передо мной, Хизкияу, но порой, хотя и кланяются, все же смотрят в глаза дерзко: слаб ты еще, Хези, хоть и сидел несколько лет одесную царя в зале собраний и слушал речи мудрых, и Ахаз порой оборачивался к тебе — а ты, сын мой, что думаешь? И ты говорил, и все поражались твоему разумению... Но то при отце, а теперь совсем другие  времена, ох, другие...
    Ханания, начальник войска, важно выступает нынче: понимает, что много от него зависит. Смотрит исподлобья  почтительно, но вроде как выжидает: что новый царь скажет? Куда новые ветры подуют? И только дед Иешаяу не изменился: по-прежнему зовет меня Хези, по-домашнему, а не как все — "мой царь"... Только ведь и он отныне для меня не просто учитель, не только чтобы свитки читать да растолковывать, а — советовать мне будет. Мне, а не отцу. А вот решать буду я.
    Но это только через два дня, от сегодняшнего — на третий. День собрания назначен на ту же фазу луны, которую высчитали когда-то для отца коэны и сказали — вот, в этот день будет сопутствовать тебе удача. А что было хорошо для отца — хорошо и для меня, ибо торопливые перемены в мелочах вредны. О важном разговор пойдет. А сегодня другое. Сегодня я жду первосвященника, Великого Коэна Урию. Оказывается, кроме помазания на царство, которое совершили прямо у постели умирающего отца (чтобы ни мгновения не пустовал трон Иудеи), есть еще какой-то обряд — тайный, совершаемый в Храме, у врат в Святая Святых. А что за обряд — мне пока неведомо, отказался первосвященник рассказывать. Все сам увидишь, мой царь — так сказал. Приготовься, проведи этот день в посте и молитвах, а когда увидишь солнце в западных окнах своих покоев — одень лучшие одежды и жди меня. И вот я прохаживаюсь из угла в угол в пустой комнате, тлеет жаровня, заходящее солнце красит багряным шторы, во рту у меня пересохло, ибо не столько голод мучит в пост, сколько жажда. Но раз коэн сказал — значит, так надо. Ему виднее.

    ***
    Зазвенели колокольчики на облачении первосвященника — приближается сам Урия.  Перезвон этот мелодичный позволяет Урии безопасно входить в Святая Святых, где стоит Шатер с Ковчегом, и где обитает сам Яава. Потому что если кто другой попытается войти в запретные пределы — сразу сойдет небесный огонь и убьет нарушителя. Так сказано в древних свитках, я читал это сам. И Урия то же говорит. Вот он подходит ко мне, в своем великолепном облачении: сияют камни на эфоде, и на челе его — кидар с золотой пластиной. Суров Урия, сосредоточен, и царю не кланяется: Великий Коэн склоняется перед помазанником лишь раз, когда совершает само помазание на царство, да и тогда он склоняется не столько перед новым царем, сколько перед волей Яава, избравшего царя для своего народа, народа Израиля. А потом — нет, потому что первосвященник — представитель власти небесной во дворце, а царь — власть земная.
    — Пора, мой царь, — говорит Урия, и я иду вслед за ним по анфиладам комнат дворца, по пустым галереям, освещенным закатным солнцем, сквозь внутренние дворики, и охрана на стенах молча салютует царю и коэну своими мечами и копьями. Наконец мы входим во двор Храма, и я, как всегда, любуюсь его красными, с голубой окантовкой, стенами, капителями его колонн с рисунком двух лилий, его строгим уступчатым узором, обрамляющим двери и глухие, заложенные окна под плоской крышей. Велик наш Храм, нет красивее и выше постройки во всем Ерушалаиме, да и во всем мире, наверное. Мы проходим мимо огромной чаши, в которой левиты совершают омовение, мимо древнего Нехуштана, обвившегося вокруг посоха Моше  (наверное, этим посохом он и выбил воду из скалы, чтобы напоить народ в пустыне), и перед жертвенником поворачиваем налево, к широким ступеням. От жертвенника идет такой запах, что перехватывает дыхание: неподалеку, в каменных ямах, гниют внутренности жертвенных животных — их тоже сжигают, конечно, но не сразу, и даже постоянно стелящийся по двору дым от благовоний не полностью перебивает смрад...  Но вот мы поднимаемся по ступеням, проходим меж двух медных столбов в Притвор, и здесь неприятный запах исчезает, будто стыдится появляться в святом месте. В Храме нет окон, ибо он освещен внутренним светом: день и ночь левиты поддерживают огонь его светильников, а позолота стен и пола отражает пляску огней, и Храм сияет. Левиты то и дело подкладывают в огонь пучки сухих трав, и ароматным воздухом Храма хочется дышать вечно.
    Кипарисовые двери в Зал Святости уже открыты, и мы проходим сквозь них и идем по золотому полу к ступеням, ведущим в Святая Святых, к жилищу Яава. Я жду, что мы остановимся перед ними, но Урия поднимается вверх, слегка оглядываясь, приглашает за собой. Я растерянно оглядываю Зал Святости и вижу, что мы остались одни, а последний левит закрывает за собой двери в Притвор, не смея поднять глаз на Великого Коэна. Урия уже взялся резные, в форме львиных голов, ручки дверей.
    — Урия, — говорю я, и голос мой звучит сдавленно, совсем не так, как подобает царскому голосу, — Но разве я могу?..
    — Можешь, мой царь, — отвечает Урия, Великий Коэн, — Сегодня, и только сегодня позволено тебе войти со мной в Святая Святых, чтобы совершить обряд Откровения. И не бойся, ибо имя твое означает – сила Яава, он с тобой.
    Все то время что мы в Храме, в боковых узких помещениях, отделенных от Зала Святости высокими, но не достигающими верхних балок стенами, поет хор — поет замечательно, будто сам царь Давид, и звучат струны киннора — то опускаясь к полу Храма, а то взлетая высоко-высоко...
    Урия открывает высокие двустворчатые двери, и мы входим туда, откуда я выйду уже совсем другим.

    ***
    К моему удивлению, мы оказываемся в совсем небольшом помещении. Справа и слева горят два светильника — резные каменные чаши на высоких ножках-стеблях, будто цветы из сада Эден. Между светильниками, в нескольких шагах перед нами — богато расшитый золотом и серебром занавес. Урия протягивает мне что-то на своей ладони, я подставляю руку, и он насыпает мне пригоршню каких-то сухих ломких кусочков.
    — Ешь, — говорит он, и бросает себе в рот такую же порцию.
    Я с трудом пережевываю горьковатые кусочки и по запаху понимаю, что это грибы. Урия тем временем, тоже жуя, бросает в огонь светильника щепоть какого-то порошка, и я ощущаю сладковатый, дурманящий запах. Я смотрю на узоры занавеса и вдруг понимаю, что они движутся, и по извилинам серебряных и золотых нитей бегут искры. Картина столь прекрасна, что я замираю, очарованный.
    — Ты готов? — вдруг раздается голос Урии, и кажется, что он звучит отовсюду сразу, а не только оттуда, где стоит Великий Коэн. Я хочу ответить утвердительно и не могу, на меня накатывает волна восторга, мне хочется смеяться и подпрыгивать, и я с трудом сдерживаюсь, понимая, как это выглядело бы неуместно здесь и сейчас. Голос снова вопрошает меня, и я киваю, и занавес распахивается передо мной.
    Оказывается, мы стояли всего лишь в маленькой прихожей. Шагнув за занавес, мы оказываемся в просторном зале, и где-то высоко над головой, в полумраке, темнеют мощные, связанные по три, балки из вечного ливанского кедра. А в центре зала, на возвышении, стоит шатер десяти примерно локтей в высоту, и подпорки столбов его сияют серебром, и ниспадают по стенам, искусно драпируя их, дорогие ткани. Это он, Мишкан, снова слышу я голос, но теперь он звучит не со всех сторон, а только внутри меня, и это не голос Урии, другой — глубокий, бархатистый, говорящий на правильном языке, не испорченном северным выговором, который последние годы звучит даже при дворе. В нем я пребывал, когда мой народ более тысячи лет назад шел по пустыне, снова говорит голос, и я вдруг понимаю, Кто говорит со мной. Подойди, призывает меня Он, и вот чудо — я делаю всего лишь маленький шаг, но сразу оказываюсь внутри Мишкана, и вижу, как Урия отдергивает еще один занавес — и снова волна восторга захлестывает меня, и кажется, человек не в силах вынести столько счастья за один раз. Два золотых херува смотрят на меня, их прекрасные лица двух принцесс-сестер из далекого Мицраима подвижны, они то улыбаются, то хмурят стреловидные брови... Одно крыло каждого из херувов касается стены Мишкана, а другое простирается над величайшей святыней народа Израилева —  Ковчегом Завета. Он скромен, наш Ковчег: небольшой каменный ящик, украшенный резьбой, но я смотрю на него с особым благоговением, не веря, что все это не сон. Львиные лапы херувов мягко и бесшумно переступают по полу Мишкана. Урия манит меня, и снова я, будто принесенный ветром, оказываюсь рядом с ним у самого Ковчега, под золотыми крыльями херувов.  Урия достает из наперсника урим и туммим, встряхивает их и бросает на крышку Ковчега.
     — Последняя проверка, — говорит он, — последний раз я спрашиваю Яава, достоин ли ты, мой царь,  Откровения.
    Пока он говорит, я любуюсь шестигранными камешками, медленно летящими на отполированную временем каменную плиту, как они сверкают в золотых лучах отраженного света, и за каждым остается хвост искр: красный за одним и голубой за другим... Наконец они падают и застывают, и суровое лицо Урии разглаживается, он вроде бы даже улыбается — он получил ответ на свой вопрос, и ответ этот явно в мою пользу... Урия прячет урим и туммим и вдруг резким движением отодвигает крышку Ковчега — оказывается, она сделана так искусно, что легко отъезжает в сторону, хотя и тяжела на вид. Нагнувшись, Урия обеими руками достает из Ковчега каменную плиту и бережно пристраивает ее на отодвинутой наполовину крышке. Плита небольшая — локоть в ширину и локтя два в высоту, и вся она покрыта значками: фигурки людей и животных, — птиц, рыб и быков, орудия труда ремесленников — вот лопата, а вот молот... Какие-то непонятные черточки и точки... Если бы они не прыгали с места на место, не путали стройный порядок — может быть, я бы даже и разобрал, что все они означают... Это определенно письмо, но язык мне незнаком...
    — Ты прав, — говорит Урия — конечно, он слышит мои мысли, он же Великий Коэн, — Ты прав, царь Хизкияу, это Плита Откровения, и это язык далекого Мицраима, но язык столь древний, что сегодня даже сам паро, будь у него возможность увидеть Плиту, не смог бы ее прочесть. Не могу и я. Но от самого Аарона, поколение за поколением, мы передаем от отца к сыну заученное наизусть Откровение. Слушай же, царь иудейский!
        Урия начинает свой рассказ, его голос то снова звучит сразу со всех сторон, то доносится откуда-то издалека, и вдруг, к изумлению моему, произносимые им слова становятся видимы, протяни руку — и дотронешься, и перед моим взором, прямо на Ковчеге, вырастают ряды колонн, прекрасные и загадочные дворцы, огромная сверкающая река, заливающая благословенными водами плодородную долину...  Хор поет по-прежнему, но как бы вдалеке, и божественно красивые слова нашего языка становятся волнами, на которых колышется картинка, что показывает мне Урия...
        Давным-давно, много поколений тому назад — так много, что ни один пергамент не вместил бы на себе имена всех живших мужей, пожелай мы записать их одного за другим — в Мицраиме царствовал паро по имени Ихъ-Не-Яти, которому открылась великая истина — Бог один. Он закрыл храмы ложных богов, запретил молиться им и приносить жертвы, и построил в пустыне новый город, посвященный Единому Богу — Богу Солнца. И было благоволение Бога на нем и его товарищах. (Передо мной из  золотистого тумана проступает длинное лицо с раскосыми подведенными глазами — это он, мудрый паро древности, а вот его прекрасная жена и не менее прекрасные дочери...). Но когда Ихъ-Не-Яти умер, случилась беда — невежественный народ Мицраима отвратился от истины и вернулся к прежним мерзостям, и забыл Единого Бога, и товарищам мудрого паро пришлось бежать, и город их был заброшен, и пустыня поглотила его. А изгнанники пошли в страну Кнаан, потому что слышали они, что есть в ней народ праведный, знающий одного, и только одного, Бога. И когда они встретили в Хевроне вождя по имени Авраам, то поняли они, что его и искали, и сказал им Авраам, что имя Бога его народа — Эль, а изгнанники рассказали Аврааму, что и они служат Ему, Единому Богу, Царю Мира, и что истинное имя Его — Яава, и показали Аврааму скрижали, которые принесли с собой и в которых была описана история мира, от первого дня его создания, потому что было там сказано: “В начале сотворил Бог небо и землю”... И поклонился им Авраам, и нарек их левитами по имени старшего из них, Леви, и стали левиты священниками народа Авраамова, и обрезали его и всех мужчин рода его, так как сами были обрезаны во имя союза с Богом. А старших и мудрейших из них звали Аарон и Моше...
        
    ***
    — Мой царь, просыпайся. Тебя ждут...
    Это Узияу, мой постельничий. Яава милостивый, как же голова болит... Третий день после обряда Откровения я хвораю. Не помню, чем  все закончилось там, в Святая Святых — наверное, от переполнявших меня чувств я потерял сознание. Пришел в себя уже во дворце, в постели, и два дня подряд меня рвало,  о еде невозможно было и думать. Сегодня с утра вроде полегчало, даже поел немного и выпил полкубка хевронского, и оно, видимо, усыпило меня. Я умываюсь из кувшина, принесенного Узияу, затем он подает мне одежду. Вода и прохладный вечерний воздух из окна освежают меня, головная боль понемногу отступает. Я вспоминаю все, что показал мне Урия... Я точно помню, что  видел цвет запаха, стоявшего в Святая Святых... Странно это звучит — видеть цвет запаха... Разве такое возможно? Но я точно помню, что видел его, хотя и понимаю, что вне стен Храма такого уже не ощутить... Честно говоря, это и многое другое  — улыбающиеся херувы, например, или лица дочерей паро Ихъ-Не-Яти — произвело на меня намного большее впечатление, чем сам рассказ Урии. Несомненно, я видел чудеса — то, о чем так много рассказывал дед Иешаяу, то, что написано в древних свитках... Да, это они, чудеса. И вера моя в Яава укрепляется еще более, я просто физически это чувствую. Мир вокруг будто проясняется, становится проще и понятнее. И сегодня, готовясь выйти к Совету Мудрых,  я могу сказать это — пока лишь сам себе, но уже вслух: отец мой, царь Ахаз, ходил путями неправедными, и я, царь Хизкияу, с ним не согласен. Сын царя не мог сказать так, даже подумать не мог, а вот царь — может. И я говорю это сам себе, и дам понять мудрым, которые ждут меня в зале собраний: в мире есть лишь один бог — и это бог народа Израилева, Яава. И должен быть лишь один храм — Его Храм. И жертвы следует приносить лишь Ему, Царю Вселенной. А всем прочим — медным истуканам, каменным обелискам, масличным деревьям и дубам, на которые молятся неграмотные крестьяне, видя в каждом корявом стволе воплощение Всеблагой Матери Ашеры, всем этим лукавым жрецам, воскуряющим на высотах — всем им придется потесниться. А может быть, и вовсе исчезнуть из пределов Святой Земли. Так говорю я, тринадцатый  царь Иудеи Хизкияу, из дома Давида. Амэн.

    ***
    Совсем другой вид на зал собраний открывается с нового моего места! Теперь я сижу выше, чем раньше, руки мои покоятся на удобных широких подлокотниках, у ног потрескивает жаровня, а Совет Мудрых располагается передо мною полукругом, на спускающихся вниз каменных ступенях. Прямо передо мной — Ханания и его командиры. Могуч Ханания, меч и кинжал на его новой, хрустящей кожаной перевязи, и опытны его верные боевые товарищи: седина в их бородах, и у кого глаза не хватает, у кого  — пальцев. Одесную — Великий Коэн Урия и его левиты, серьезные, благообразные. Ошую — дед Иешаяу, с ним несколько прорицателей рангом пониже, и молодой Йоах, чья работа — записывать высказывания мудрых и события моего царствования.
        Дворцовый распорядитель Шевнаяу, невысокий и лысоватый, хотя и нестарый вовсе, имеет вид несколько растерянный: незадолго до появления своего передал я ему через Узияу два своих повеления. Одно, я вижу, он уже исполнил: в собрании не сидит жрец из храма Баала, которого весьма привечал отец мой. Я же велел передать почтенному Баалземеру, что он может возвратиться на свою Масличную гору – царь иудейский не нуждается в его присутствии. Представляя, как взбесился Баалземер, я удовлетворенно поглаживаю бороду: старик всегда смотрел на меня свысока, и даже к отцу не проявлял нужного почтения: не к месту заводил долгие рассказы о богах земли Кнаан, о всеблагой матери Ашере, без которой Яава как без рук... Отец ему внимал, а я не буду. Хватит. Кончилось его время. А второе мое распоряжение таково: должен Шевнаяу нижайше попросить Великого Коэна начать Совет Мудрых с молитвы — дело при дворе царя Ахаза невиданное. А вот при царе Хизкияу так будет отныне и всегда.   
    И верно: затихает зал, когда Шевнаяу произносит требуемое. Урия встает и возносит молитву — он не удивляется, а смотрит на меня понимающе: у нас есть общая тайна, трое нас, кто знает ее: Яава, я и он. И дело даже не в том, что в древних манускриптах деда Иешаяу сказано не совсем то, что открылось мне в Святая Святых: Баал с ними, с манускриптами. Главное — что Яава велик и говорил со мною, с Помазанником из дома Давида. В этом — истина, и наша общая молитва сейчас — благодарность за нее.   
    После молитвы Шевнаяу приглашает начальника войск сказать свое слово. Ханания, встав с места и выйдя вперед, докладывает о том, что происходит вокруг наших границ. Всего два года  назад полчища Шаррукина Второго, царя Ашшура, разорили северное царство Израиль, а нас обложили данью. По словам Ханании, нет у Шаррукина, да отсохнет его правая рука, пока намерения разорить и Ерушалаим, как поступил он с великолепным Шомроном. Наместники его обосновались во дворцах свергнутого царя Хошеа, принялись строить и свою собственную крепость, патрули скачут по дорогам бывшего Израиля, иногда заходят и в Иудею, но безобразий не учиняют. И еще сообщают верные Ханании люди, прибывшие из далеких земель: в Бавеле, что также под пятой Ашшура, появился новый вождь, именем Мардук-апла-иддин, и может быть, со временем вырастет он в большого врага Шаррукина, а значит — станет нашим другом...    
    Окончив речь, Ханания смотрит на меня, будто ждет каких-то важных указаний, какого-то решения, которое сможет изменить наше незавидное положение... Терпение, воин Ханания, терпение. Сначала я выслушаю всех, а потом скажу свое слово.
    Урия, вновь пробормотав себе в бороду короткую молитву и взмахнув руками, жалуется, что все труднее сыскать подходящих животных для жертв всесожжения и что жители Ерушалаима и окрестных поселков, а также многочисленные беженцы (которых Урия несколько пренебрежительно именует "ну эти... с севера...") не торопятся приходить в главный Храм Иудеи, да и всего мира, а забивают свой скот сами, дома, не отделяя десятины левитам, хуже того — несут продукты жрецам, воскуряющим на высотах, или вовсе (прости, Яава!) в капище к Баалу (конечно, Великий Коэн не оскверняется произнесением имени ложного кнаанского бога, а говорит так: "ну этот... позорище..."). Конечно, дело совсем не в десятине, специально подчеркивает Урия, чтобы не заподозрил кто левитов в стяжательстве и чревоугодии, а только о душах народа Израилева, потомков Авраамовых, его беспокойство, денно и нощно. Ведь благословления и молитвы, совершенные вне Храма, не доходят до истинного Бога, Творца Вселенной, и будто сиротами остаются сыны Иуды и остальных одиннадцати колен Израиля...
        Дед Иешаяу бен-Амоц, старый мой учитель, говорит последним. Говорит от от имени храмовых прорицателей и писцов. Он согласен с почтенным Урией — пали нравы народа иудейского, который подобно многим изерам —  беженцам-северянам — заказывает себе у искусных мастеров идолов из дерева негниющего, а кто богаче — тому плавильщик  отливает истукана из меди, а потом покрывает золотом и приделывает серебряные цепочки... Но есть среди изеров и мужи благочестивые, хранящие веру Аарона и Моше. Они спасли из разоренных храмов Дана и Бейт-Эля древние пергаменты, и теперь вместе с нашими прорицателями и писцами стараются свести все тексты воедино, но мало средств выделяется на этот святой труд, и книжники вынуждены давать уроки грамоты, чтобы как-то выживать...
        Теперь время моему слову. Я встаю, оглядывая сверху притихший зал. Темно за окнами, светит красным жаровня внизу и факелы на стенах. Свет неверный, мерцающий, как все наше время теперешнее — неясное, неустойчивое. Но пришел час руки сильной и мышцы могучей.
    — Слушайте меня, иудеи! — говорю я, — Слушайте, запоминайте и записывайте, — это я кидаю взгляд на Йоаха, который пристроился поближе к свету факела и покрывает пергамент рядами черточек, —  Ханания, верный мой Ханания, начну с тебя. Сегодня у нас еще недостаточно сил, чтобы открыто выступить против сынов Ашшура, поэтому пока повелеваю платить столько талантов серебра, сколько платил отец мой, да простит ему Яава все прегрешения его. Но вот что: начинай силами своих мужей строить вокруг Ерушалаима новые стены, выше и прочнее прежних, и главное — призови в город мастеров, искусных в постройке тоннелей. Когда придет время... — я многозначительно смотрю на Хананию, — Ерушалаим не должен будет страдать от жажды, сколько бы ни продлилась осада! Ты понял меня, Ханания?
        В глазах Ханании загорается мрачный огонь — он понял мою идею. Конечно, еще не раз нам говорить друг с другом, советоваться, обдумывать дела малые и большие, но острый ум начальника войск иудейских уже видит, как и я, ту дорогу, по которой наше царство пойдет к победе и свободе. Молчит Ханания, склоняется согласно, но я вижу — теперь он мой, и мужи его — тоже мои, нет в них сомнения в молодом царе. Погодите, то ли еще будет...
        — Великий Коэн, на тебя и на верных твоих левитов особые надежды я возлагаю. После восхода солнца по всей Иудее полетит царский указ: с этого дня жертвы велено приносить только в Храме, в Ерушалаиме. Запрещается воскурять на высотах, запрещается молиться обелискам и деревьям Ашеры. Капище на Масличной горе, — я простираю руку в сторону того окна, из которого, если б не ночная тьма, был бы виден храм Баала, — Завтра же будет закрыто, навсегда!    
    Не выдержали верные мои левиты, взревели от восторга, будто быки, и все остальные тоже подхватили их радостный крик. Да, пока мы данники Шаррукина, но на самом деле, в сердцах своих,  мы уже свободны.
    — Яава  — Господь наш! — кричу я, увлеченный общим порывом, и зал гремит мне в ответ:
    — Яава —  один!..
    ***
    Ночь, тихая ерушалаимская ночь за окном. Ухает сова, хохочут шакалы в долине Кедрон. Я полулежу на кушетке, утомленный советом, горло мое саднит, будто я наглотался дыма от костра. Напротив меня сидит дед Иешаяу, за его спиной замер в почтительном полупоклоне Шевнаяу.
        — Не круто ли взялся, Хези? — озабоченно спрашивает дед, — Справимся ли?
    — Если Яава с нами — кто против нас? — отвечаю я, — Вот что, учитель... Жду я совета твоего. Вместо воскурений на высотах, вместо мацевот каменных и Ашеры — нужно что-то дать народу. Нельзя только отбирать. Народ должен объединиться и приносить десятину в Храм с радостью. Должны мы чем-то порадовать наш долготерпеливый иудейский народ...
        Иешаяу озабоченно возится в своем кресле, достает из-за пояса пергамент, разворачивает его, отодвигает от глаз подальше, чтобы лучше различать мелкие буквы.
    — Величайшее событие в нашей истории стало забываться народом, — со вздохом говорит он, — Вывел нас господь из Мицраима и дал нам землю Кнаан в вечное владение... Много об этом написано в пергаментах северных храмов, немало и в наших, и это означает — истинно то событие, ведь не зря сохранила его память наших мудрецов... И я, и товарищи мои полагаем, что неплохо бы учредить праздник великий. Вот, прочти, — он протягивает мне свиток.
    Я быстро читаю аккуратные строчки и брови мои поднимаются в изумлении:
    — Семь дней? И накануне сжечь все квасное?  — я поднимаю глаза на Иешаяу и возвращаю ему его же вопрос:
    — Не круто ли взялся, учитель? Годится ли лишать землепашца урожая?
    — Сложный и подробный обряд угоден Богу, — отвечает Иешаяу, — Новый урожай уже на подходе, всего лишь жалкие остатки хранятся сейчас у крестьян в амбарах, и из них-то и будет велено изготовить пресные хлеба —  мацу. А если кто ослушается и сохранит хамец в пределах своих — гнев Яава на нем. Пойми, Хези,  обычай этот — от пращуров наших, просто погрязли мы во грехе и забыли его, а теперь вот, милостью твоей царской и волею божией, возвращаем себе принадлежащее.
    И тут меня посещает блестящая мысль. Она настолько хороша, что на мгновение я замираю, очарованный, будто пред лицами херувов.
    — Шевна, друг мой, — говорю я, и Шевнаяу предупредительно вытягивает шею в мою сторону, — Я же встречаюсь завтра с пришельцами из земель Эфраима и Менаше, верно?
    — Да, мой царь, — отвечает он, — они хотят нижайше просить тебя...
    — Ладно, ладно, это потом, — отмахиваюсь я, — Учитель, ведь этот твой... то есть наш, праздник — он же для всех, и для северян тоже?
    — Конечно, единый народ Авраама, Ицхака и Якова, то есть — Израиль, вышел из рабства Мицраима...  — Иешаяу смотрит на меня растеряно, он тоже еще не понял. И не надо.
    — Отлично, — говорю я и с облегчением откидываюсь на подушки, — Свиток я оставлю себе. Теперь идите, ибо я устал, будто осел, весь день таскавший масличный пресс... Да, и еще: где этот бездельник Узияу?..
    ***
    Вой стоит над святым городом Ерушалаимом, вой и стон. Гулко стучат топоры мужей Ханании на окрестных холмах, и падают на каменистую землю узловатые стволы вековых масличных деревьев. Бьет тяжелый молот в камень, и раскалываются обелиски – мацевот, посвященные ложным богам. Я стою у окна и не могу скрыть злорадной усмешки: воздух сегодня на удивление прозрачен, и мне отлично видно, как команда, пришедшая в храм Баала, мерно качает на своих мускулистых руках штурмовой таран, обитый сверкающей медью. Сейчас они мощным ударом вынесут кедровые двери, и горе старику Баалземеру, если попытается он остановить посланцев самого царя! А перед храмом уже пылает костер: идола я приказал тут же переплавить, чтобы не было соблазна вернуться к прошлому. Иудее теперь понадобится медь, много меди. И железо. И золото. Идолы и рощи не спасут нас от сынов Ашшура, нам нужны щиты, мечи, стрелы, добрые кони и руки мастеров из далеких земель. И наш Храм.
    Посланцы земель Эфраима и Менаше уже ждут меня. Они одели свои лучшие одежды, чтобы предстать перед царем Иудеи, но увы, последний храмовый служка выглядит богачом по сравнению с ними. Солдаты разбитой армии, подданные погибшего царства, еще вчера они были враги и нам, но все-таки — они наши братья. Они служат Яава, они чтят Аарона и Моше, великих мужей древности. И они помогут мне бороться с мерзостью кнаанской и плиштимской.
     — Слушайте меня, братья, — так я обращаюсь к ним, — Радостное известие у меня для вас и ваших людей, что остались на севере, под властью Шаррукина. Совсем скоро настанет день, в который отпразднуем мы здесь, в Иудее, великое торжество, древний обычай, который нам возвратили наши мудрецы! И вы приглашены отпраздновать его вместе с нами, и в нашем общем Храме мы принесем богатые жертвы Единому Богу, Царю Мира! Два дня будет продолжаться обильный пир, а потом вы отправитесь в свои пределы и понесете на своих мечах истину  заблудшим овцам дома Израиля! Я приказываю вам рубить деревья Ашеры и раскалывать обелиски, и изгонять жрецов, воскуряющих на высотах и проводящих сынов и дочерей Израилевых через огонь. Совершающих обряд мильком наказывайте смертью! И еще: вы будете проверять, истинно ли празднуют новый праздник, который мы вернули в Иудею! Мои посланцы уже скачут во все общины с подробными указаниями, и многие левиты сели на коней, а иных я отправлю вместе с вами, чтобы всегда могли вы спросить мужа, сведущего в традиции... И так вы проверите, как исполняются мои указания, и горе тем, кто соблазнился мерзостями кнаанскими! Будто горячий ветер хамсин из пустыни, налетите вы на идолопоклонников!
    — Мой царь, — почтительно обращается ко мне старший из них, — Скажи нам, как называется этот праздник, о котором нам пока неизвестно? И как нам соблюдать его обычаи?
    — Название этому великому празднику, — я заглядываю в свиток Иешаяу, — Песах. А про его обычаи я сейчас вам расскажу, — я оглядываю притихших северян и ободряюще подмигиваю им, — Вам понравится.

    ***
     — Позволь заметить, мой царь — упустили мы кое-что из виду.
    Урия сегодня не в облачении. Одет Урия невзрачно, выглядит он утомленным, но в то же время радостным — он сейчас подобен праотцу нашему Иакову, который семь лет ходил за скотом Лавана, а назавтра будет вознагражден свадьбой с Рахелью, но не подсунут ему подслеповатую Лею, нет, ибо непрост наш Урия, Великий Коэн...  Я знаю, что он с другими коэнами и левитами день и ночь пропадает в Храме, готовит его к небывалому празднеству и наплыву народа, желающего принести жертвы.
    — Что же упустили мы, Урия?
    — Нехуштан, — коротко говорит он, и я сразу все понимаю. Действительно, как я мог забыть... Змей на посохе — тот же идол, хоть и сделал его сам Моше... Впрочем, ведь Урия — потомок Аарона, к которому Яава благоволил более, нежели к Моше. Ведь именно Аарону и его потомкам позволено приносить жертвы в Храме. Так что неудивительно, что именно Урия подумал об этом...  Да и толку с этого Нехуштана, на самом деле, никакого — ведь не исцелил он моего отца...
    — Переплавить, — так же коротко бросаю я, — И поручи это нашим новым друзьям с севера, чтобы не заскучали они до начала праздника... Что-то еще?
    Урия задумчиво поглаживает бороду.
    — Целитель Пеках хранит "Свиток Исцелений", составленный в древности, якобы, самим царем Шломо...
    — Да, и что с того? — удивленно спрашиваю я. Я знаю старого Пекаха — он, как и дед Иешаяу, со мной с самого детства, он врачевал и меня, и многих других. И свиток его помню: на самом деле, это несколько свитков, завернутых в холст, старых и хрупких, написанных древним, красивым ивритом, со многими рисунками растений, которые можно найти на окружающих дворец холмах, и в тенистых лесах севера, и по берегам небольших ручьев в долинах. И про каждое из растений подробно написано, как и в какое время года его собирать и как приготавливать из него целебный настой. И еще сказано в тех свитках, как помочь страждущему той или иной хворью.
    — Мастерство Пекаха бесспорно, — говорит Урия. Еще бы, он и сам лечился у старика от лихорадки в прошлую зиму...  — Но беда в том, что он обучает других целителей и позволяет им переписывать свиток, и он расходится по всей Иудее... И все меньше и меньше люди обращаются к Яава за исцелением, а все больше — к ученикам Пекаха. И так, вроде бы благое дело становится злом, которое отвращает иудеев от Храма и левитов!
    Я подхожу к окну и смотрю в сгущающиеся сумерки. Который уже день в воздухе дымка и запах гари... Тяжко Иудее, больно. Но ничего не поделаешь, каждого из нас мать рожала в муках. Так и сейчас на наших глазах рождаются новые времена, новый союз между Яава и его народом. Будто беспутный сын вернулся в хижину к старику-отцу и плачет, и кается, а отец обнимает его с любовью, прощая...
    — Шевна! — зову я, и Шевнаяу появляется в сумрачной комнате, на ходу бесшумно отдавая распоряжения слугам, которые начинают растапливать жаровню, — Вот что: запретить Пекаху показывать кому-либо "Свиток Исцелений", все копии — отобрать и сжечь. Нет в Иудее места манускриптам, в которых нет имени Господа нашего!
    Шевнаяу кивает, Урия одобрительно шевелит бородой, прощается и уходит. Шевнаяу вдруг осторожно спрашивает:
     — Мой царь, а свиток самого Пекаха... тоже... того?
    — Эх, Шевна, — я дружески хлопаю его по лысине, — Воистину, если кого Бог захочет наказать — он лишает его разума... Скажи Пекаху, чтобы спрятал свой свиток подальше и никому не показывал, а особенно — Урии. Ясно?
    — Ясно...
    —  Ну, иди с Богом...
    Пляшут языки огня в жаровне, гудит усталая моя голова. Я медленно прихлебываю густое, сладкое хевронское и думаю о том, что пока все задуманное — получается. Великие времена на пороге, и мы должны быть готовы отозваться на рев их рогов...
    Последнее дело на сегодня: на столике передо мной несколько свитков. Указы, которые нужно скрепить царской печатью. Воля дворца и Храма, воплощенная в небольшом кусочке глины.  Мокрая глина в плошке уже готова, Шевна постарался.  Я снимаю с пальца перстень-печать, скатываю податливые шарики, скрепляю ими нити, связывающие пергаменты, и закрываю своей печатью. На влажной поверхности появляется четкий отпечаток: крылатое солнце, символ Единого Бога, покинувшего неразумный Мицраим и нашедшего свой народ. Народ грешный и жестоковыйный, но все же достойный прощения и исправления. И мне дана сила исправить его. Я смотрю на рисунок и невольно улыбаюсь: а ведь уже совсем скоро — праздник. Песах. Великий Песах...
        
    Часть II
    Великий Песах

    Эльнатан
    Солнце показалось из-за восточного холма, и ночная прохлада сразу уползла вниз, в долину. На зеленых пучках травы, пробивавшихся из-под камней, дрожали капли росы, и мои овцы с удовольствием хрумк
  • Категория
    Эссе, статьи
  • Создана
    Вторник, 21 марта 2023
  • Автор(ы) публикации
    Benzion